Домой наши женщины вернулись ни с чем: уездный город отказал им. Варвара грустила и сетовала, что нигде не найдешь правды: ходишь, ходишь, везде отказ. Хоть и не по нутру Ксенофонту жалобы Варвары, однако он любил ее и старался, как мог, утешить. Но те мысли, которые на уме у Ксенофонта, мысли о том, что не для себя только человек должен трудиться, были чужды жене его. И он говорил на понятном Варваре языке:
— Терпи. Бог поможет, обрадует.
И бог, действительно, обрадовал: мятежной ночью, в стыдливый час, Варвара заявила мужу, что она беременна. Ксенофонт очень удивился ниспосланной свыше благодати. Баба удивилась меньше.
А время шло. Ксенофонт помаленьку скупал у Дикольчея свое имущество, а Дикольчей все пропивал и пропивал. У него хозяйство падало, у Ксенофонта крепло. Ксенофонт снял добрый урожай турнепса, льна и овощей. Пчелы натаскали ему больше тридцати пудов меду. Он засолил несколько чанов капусты и всю зиму ездил в город продавать то лен, то мед, то капусту. Срубил свою делянку леса и, работая за пятерых, заготовлял на железную дорогу дрова и стал строить обширный дом. Варвара этому не перечила, а деятельно помогала мужу: в случае чего дом можно всегда продать или перевезти на прежний хутор.
Большинство крестьян из села Длинные Поленья проводили зиму без толку, кой-как: никаким подсобным ремеслом они не занимались, ели хлеб с картошкой, гнали самогон и к работяге Ксенофонту почувствовали неприязнь: видно, черт помогает Оксе, правда и раньше Окся мужик был справный, ну, теперича, после мены с Дикольчеем, прямо устали мужик не знает, ворочает, как медведь в лесу. Ну, Окся!
Незадолго до Рождества Дикольчей пришел к Ксенофонту:
— А не купишь ли ты у меня корову?
Ксенофонт и не прочь бы перекупить свою корову, но деньги ему нужны на другое, да у него своя теперь породистая телка, приятель агроном в рассрочку продал, и Ксенофонт сказал:
— Нет, не надо.
Дикольчей, опухший от вина и от безделья, под глазами мешки и в речи какая-то заминка, повел корову в город. За ним увязалась и Ненила. Она решила ехать из уездного города в Москву.
Варвара с нею не поехала. Варваре много дела дома, Ксенофонт не пустил ее. Да ведь это все равно: ежели судьба да ежели хорошая бумага на руках, Ненила и одна добьется правды: недаром же ворожейка предсказала, что быть бабам в Москве, у плешастого товарища, что скоро-скоро возрадуются кошки и собаки. Бумага составлена избачом Николаем Сергеевичем лучше лучшего, и бумагу ту Варвара подписала. А московские расходы пополам. Так Ненила и отправилась одна.
А по правде-то сказать — Варваре и не хотелось в столицу ехать: она теперь привыкла к новому хозяйству, и печаль о милом хуторе стала помаленьку от сердца отсыхать. Но ежели Москва прикажет снова обменяться, она перечить этому не будет: пусть Дикольчей развеял по ветру хозяйство их — у Ксенофонта много в голове ума и золотые руки. Пусть.
В уездном городе Дикольчею пофартило: нашел какого-то простачка-растяпу, всучил ему корову ровно за сто серебром, а корова хоть и породиста, да очень старовата, мекал за нее Дикольчей взять не больше семидесяти пяти, мяснику на убой продать. И отдал тот растяпа-простачок бумажку в десять червонцев, а коровушку увел. Вот Дикольчей и вновь богатый — сто рублей — деньжищи пребольшие — теперь всего накупит: плису на штаны, сапоги со скрипами, шапку под бобер, ясное дело, и бабу не забудет, да, впрочем, баба и сама не промах — как бы она от мужа всех денег не отобрала; нет, врешь, пропивать, так вместе: вот вернется баба из Москвы, да ежели плешастый в их пользу дело порешит, тогда можно и обоюдную гульбу устроить — гуляй Ненила да Денис!
— А черт его, дурака, тянул меняться-то! — сопел Денис Иваныч Колченогов, Дикольчей, шагая в лучший магазин с зажатой в кулаке сторублевкой. — Ха! Дурак… Лешатик… А теперича, ежели Москва в нашу пользу решит, я его турну с моей земли! Получай, Окся, свою! Что?! Хозяйство его прожил? А дуй его горой! Когда проживали, оно наше было! Ненила, так или не так?!
— Так…
— А ежели я на свою землю обратно сяду, уж вот работать начну, уж вот начну. Пьянству зарок, ни-ни… Так или не так?
— Так, так… Давай-ка сюда деньги-то.
Накупили в магазине того-сего и к кассе — получите сколько причитается. Кассирша, какая-то горбоносая, сутулая, точь-в-точь ворожейка та, колупнула ноготком цифру «10» на уголке червонца и бумажку ту в окошечко обратно подала:
— Это не десять, это один червонец. А нарисованный кружок наклеен.
— Как так? — покачнулся Дикольчей, и пятки у него похолодели. — Как?!
— Я не знаю как, — сказала насмешливо кассирша. — Пожалуйста, не задерживайте публику… Следующий!
На улице Ненила заревела в голос, Дикольчей дрожал, творя молитву:
— Господи… Суси… Господи… Ах, он тварь, безрогий черт.
И со всего маху кувырнулся прямо в снег: Ненила, скрипнув зубами, ловко съездила его тугим мешком, где лежали две краюхи хлеба.
Простачка-растяпу нигде не нашли они, в милиции им сказали: «Будьте спокойны, граждане, найдем, так схватим, а не найдем — не схватим. Опишите, пожалуйста, преступные приметы жулика».
Дикольчей в горести домой, баба в злобе — к ворожейке.
Ворожейка, очень похожая на окаянную кассиршу ту, только в глазах легкой хитрости побольше и три «кудрявых в бородавке волоска, раскинула колдовские карты веером и наставительно сказала:
— Корову не ищите, корова не ко двору вам. А вот погорелое место вижу.
— Господи! — испугалась Ненила. — Какое же это погорелое место? Уж не пожар ли у нас случится?
— Нет, — сказала ворожейка, пристально поглядела ей в глаза и, как бы нехотя, сдерживая зрячий язычок свой тайный, прорекла:
— А все-таки пожара бойся, — взяла полтинник и выпустила бабу в путаный туман непонятной человечьей жизни.
Денег у Ненилы мало, всего пять рублей. Да и жаль их. Думала, думала Ненила, как в Москву попасть, и в думах черные слова вещей ворожейки той: погорелое место, погорелое место… Мать владычица… что же будет?
И по холодному лицу слезы на морозе полились. Церковь, народ выходит. Ненила перекрестилась.
— О чем, тетка, слезы льешь?..
— Погорело место… — скривила Ненила рот.
Старичок, в драповом картузике, сунул ей в руку двугривенный и пятачок:
— Митрофанию помяни. Игуменью Митрофанию, сестру мою… Много ль дворов погорело-то?
Ничего не соображая, Ненила поклонилась. И еще люди проходили, и еще, соболезнуя, давали ей.
Целую неделю Ненила собирала „на погорелое место“ и вот катит машиною в Москву.
С Дикольчеем же было так. Впрочем, пока не стоит говорить о нем: он, как водится, напился пьяный и обратной дорогой едва не загиб от рождественских морозов.
Лучше поведем сказ о Ксенофонте, заглянем в его душу: душа его просторна и открыта.
Со времени разговора Ксенофонта с агрономом Петром Иванычем крепкий от природы, но спящий ум крестьянина впервые, по-настоящему, дрогнул и проснулся. У человеческого же разума известная повадка: ежели проснется к правде, больше не пожелает засыпать.
„Нет своих и нет чужих, все братья“, — вот что сказал мирской человек, агроном Петр Иваныч. И еще поучал Петр Иваныч Ксенофонта: „Придет пора, когда помощь слабому обернется для сильного радостью“.
И припоминает Ксенофонт, лежа темной ночью на печи, что он ответил агроному. Он ответил тогда так:
— Золотые слова твои, Петр Иваныч, только вряд ли они полезут в сердце.
А вот теперь — странное дело, удивительное дело — выходит так, что изреченная агрономом простая мудрость как будто сбываться в мужиковском сердце начала. И точно кто воззвал его из тьмы и внутренним голосом утвердил в нем золотую мысль: „все — братья“.
И понял Ксенофонт, что нет правды недоступной, небесной и нет земной правды, есть просто истинная правда, которую может исполнить всяк.
И захотелось Ксенофонту оглядеться во все стороны на прошлую жизнь свою и на то, что — впереди.
Прошлая жизнь — звериная жизнь. Как ни обеляй ее, какие обманные добродетели в оправдание ее ни вспоминай, — жизнь только для себя, для своего брюха не достойна человека.
Такими или иными, может быть, путями, чрез дни, чрез месяцы, чрез целый год раздумья, подошел Ксенофонт к неотвязной мысли — полагать силу свою на пользу слабому, ибо в этом радость и покой душе.
Но от напряженного порыва до непритворных дел на пользу слабого стоит стена недоумений, колебаний и препятствий. Кто есть слабый? Уж не Дикольчей ли, что темным случаем всучил ему свой беспризорный, ленивый клок земли и нечестно отнял у него трудовое сильное хозяйство? Нет, не Дикольчей, не лежит к Дикольчею Ксенофонтова душа: форсун межеумок, лодырь. Не чрез таких людей преобразится лик земли и работа на них — от мрака, от лукавого. Дак, кто же слабый и как пробить стену недомыслия? Нешто с Варварой поделиться думой?